Шанс, в котором нет правил [черновик] - Ольга Чигиринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут небеса в очередной раз продемонстрировали свое чувство юмора. На композиторском отделении Одесской консерватории в качестве дипломной работы один из выпускников предоставил оперу «Убийство в соборе» по пьесе Элиота. Консерваторское начальство, увидев партитуру, окаменело непосредственно на рабочем месте, как будто им голову Медузы на пир принесли, а не средних размеров файл. Опера была прекрасна, но… где ж взять такие голоса? Такой оркестр? Разве что в Москве, Питере, Милане… Эх, мальчик-мальчик…
А мальчик со смешной фамилией Непийвода взял да и заупрямился. И на пару с автором либретто, обладателем не менее смешной фамилии Шац, они пошли бурить во всех известных направлениях.
И небо улыбнулось второй раз. Партитура попалась на глаза Глембовскому, старшему, который импрессировал и меценатствовал уже более полувека, и с первого взгляда отличал, что золото, а что просто блестит.
Глембовский умел чувствовать ветер. В 23-м еще были в моде восстановленные из небытия барочные оперы, а на театральной сцене царил неоклассицизм. Но жажда перемен уже раздувала паруса и ноздри. Публика еще и сама не понимала, чего ей хочется — но уже хотела чего-то необычного.
Глембовский спродюсировал «Убийство в соборе» в Большом. Точнее, не в Большом, а с коллективом Большого — в бывшем католическом кафедральном соборе, неоготической громаде, всеми нервюрами соответствующей и уровню постановки, и уровню исполнительского мастерства. Ставил Коренев, Томаса Бекета пел приглашенный специально сэр Говард Лэнг — зануда Непийвода требовал не только безупречного баритона, но и безупречного английского. Театральная Москва взяла бывший кафедрал в осаду — билеты распродали на год вперед.
Потом труппа уехала покорять мир, а Непийвода с Шацем два года корпели над новым шедевром, тщательно держа в секрете либретто и партитуру. На вопросы интервьюеров Непийвода мрачнел и замыкался, а Шац наоборот улыбался и переводил разговор на другую тему. Но когда в Большом начали готовить премьеру, завеса секретности, несмотря ни на что, была прорвана. Хотя уборщики, техники сцены и оформители (не говоря уж об актерах) дали обет молчания в контрактной форме, шила в мешке не утаили: тонкой струйкой дыма из здания утекло, что опера написана по рассказу Акутагавы Рюноскэ «Муки ада» и что готовится нечто грандиозное: одним из гвоздей программы будет шедевральный занавес с изображением адского пламени и горящей повозки, вторым — супер-голопроектор, создающий полную иллюзию адских мук на сцене.
Тут агенты Глембовского по связям с общественностью сменили тактику и перешли от полной секретности к тщательному сливу информации и дезинформации. Около трех месяцев крутили интригу вокруг вопроса — будет ли петь Корбут, и если будет, то кого именно. Обсуждали стоимость костюмов и якобы украденные (а на деле забракованные и сброшенные) эскизы. Критики наперебой прочили провал: «Убийство в соборе» — совершенство, и ничего лучше написать уже невозможно.
На премьеру прибыли лично Президент и Советник. В связи с последним обстоятельством Габриэлян посмотрел оперу дважды — сначала генеральный прогон, в ходе которого он занимался чем угодно, только не происходящим на сцене, потом — премьеру.
Оба раза, естественно, не посмотрел и не послушал как следует. Теперь, два месяца спустя, думал, не сходить ли в третий раз. Информатор, с которым нужно было повидаться, театр любил, контрамарки доставал без труда, на разговоры уйдет минут десять, а остальное время можно будет посвятить чистому искусству.
Кого с собой? Олега. Во-первых, это маркер — ничего серьезного, человек занят, дрессирует кота. Во-вторых, Олегу нужен опыт. А в третьих — а в третьих ему опять-таки нужен опыт уже несколько иного свойства. Очень уж хорошую вещь написали молодые люди с юга.
Чтобы проверка была чище, Габриэлян оповестил Олега в последнюю минуту.
— Ты зверь! — обиженно взвыл мальчишка. — Где я тебе фрак найду за полчаса до спектакля?!
Фрак. Человеку из Сара-тау положено появляться в опере в ватнике и с верблюдом. Сам Габриэлян так и сделал бы. Или не сделал. Опера все же хорошая
— Школьная форма сгодится. Разрешаю приклеить и позолотить усы, — улыбнулся Габриэлян.
— Бинокль брать?
— Линзы брать. И «уши». Заодно посмотришь, как с ними работать в помещениях с концертной акустикой.
В фойе Олег следил за Габриэляном так настырно, что информатор, старый оперативный волк, хоть и из частной службы безопасности, немедленно заметил.
— Это кто? — спросил он при встрече, обозначив глазами направление.
— Скажу «любовник» — поверите?
— Поверю, — кивнул информатор. — Похож. Поверю, а потом передумаю.
Вообще-то, встречаться с источниками, особенно в таких шумных местах, вовсе не обязательно. Но начальству интересно, откуда Габриэляну В.А. могут быть известны некоторые подробности. И любопытство начальства стоит время от времени удовлетворять, потому что, в противном случае, оно рано или поздно займется этим вопросом само.
…Олег за своим столиком мысленно фыркнул. Надо было прилепить и позолотить усы, раз он сказал «разрешаю». Выглядел бы, конечно, идиотом — но кажется, я и так им выгляжу…
Оперу он не любил. Среди музыкальных сокровищ, заполнявших инфосеть Габриэляна, больше всего его радовала коллекция древнего джаза и рок-н-ролла, собранная Кесселем. А опера полностью укладывалась в определение «в человека втыкают кинжал — а он вместо того, чтобы умереть, долго и нудно поет».
С другой стороны, конечно, это смотря как и куда этот кинжал воткнуть…
Но все равно, легкие, диафрагма… как подумаешь, так и выключаешься. Сразу.
На свое место Олег добрался, не заметив, как — «держал», Габриэляна через камеры наблюдения, установленные в зале — и внимания хватало только на то, чтобы отмечать ряды и не спотыкаться на ступеньках.
А потом погас свет. А потом пришел звук.
Где-то в неописуемой глубине и дали ударил гонг. Олег почему-то вздрогнул. Хор низких женских и мужских голосов перехватил ноту и повел монотонное, неумолимое «м-м-м» через сжатые губы. Тяжелый бархатный занавес пополз в стороны и открыл другой — изломанный, белый, покрытый какими-то темными силуэтами.
Олег тряхнул головой и заставил себя вернуться к «лиху» — окуляру наблюдения. Габриэлян и его контрагент сидели молча и неподвижно.
«М-м-м» нарастало, и за ним, как волна, поднимался грохот барабанов. А потом вступили… кажется, флейты. Это была уже мелодия, рваная, неровная, в непривычной тональности — но именно мелодия, а не какофония свиста. Тема металась из стороны в сторону, а потом застыла, зависла — только не в глубине, где били барабаны, а где-то в неописуемой космической высоте. Флейты слились в один пронзительный женский крик — и на занавесе проступило пятно света.
В алых, пронизанных золотом языках пламени рушилась в невидимую пропасть повозка.
И летела, все пытаясь совместиться с ней, огромная сова. Что-то было там знакомое, похожее… но музыка потянула его вбок, его, точно его, потому что занавес оставался на месте, занавес, сова, повозка, прекрасное женское лицо…
Во время увертюры он еще мог оторвать взгляд от сцены и заняться «лихом» (почему «лихо»? — а потому что одноглазое). Но как только второй занавес, расписанный так, как мог бы расписать Босх, живи он в Японии, сложился ширмой и поехал в сторону; как только на сцену выплыла укутанная в слои и слои белого шелка женщина с черными волосами до пят и белыми веерами в руках; как только она открыла бесцветный рот и, вторя флейте, понесся над залом ее призрачный голос — Олег уже не мог заставить себя сфокусироваться на окуляре «лиха», где не происходило ничего: Габриэлян и его сосед оставались немы и неподвижны, как сфинксы.
Он снова вздрогнул, когда осознал, что женщина поет по-русски. Он ожидал японского… или итальянского… или языка ангелов…
…Творящий разум, случайная искра в бесконечно бегущей огненной колеснице миров и времен, способен вызвать из безбрежного и бесформенного хаоса нечто, называемое красотой. Будучи преходящей и тленной, она почему-то привлекает людей, как пламя бабочек — словно на ней лежит печать бессмертия и постоянства вне времени, вне места. Это не более, чем иллюзия — красота умирает так же, как и всё прочее. Но тем удивительней ее живительная и гибельная сила… Слова арии упорно не хотели откладываться в мозгу Олега, отливаться в форму стиха — они уносились, оставляя только смысл.
Женщина не ушла. Она так и осталась у края сцены, покачиваясь, как пламя свечи под несильным ветром, вклиниваясь в действие, подавляя, подминая персонажей, заглушая их слова, изменяя существо действия — память? молва? божество, принявшее облик недалекой придворной дамы? бестолковая придворная дама, которая и есть божество, потому что на любое дело, на любое чудо, на любое преступление мир с неизбежностью будет смотреть ее глазами и то, что дойдет до других, через века, через провалы, отделяющие культуры друг от друга, людей друг от друга, дойдет только сквозь нее — и никто никогда не узнает, что осело на фильтре, навсегда осталось с той стороны. Может догадываться, но не узнает. Мертвая фрейлина стоит у порога — и на ее веерах не написано ничего.